gorgulenok: (горгуленок)
Недавно я узнала, что самого прикольного лифта, на котором я в своей жизни ездила, больше нету.
Его заменили нормальным современным во время ремонта здания.
Вообще-то правильно сделали — я каждый раз, выходя из него, удивлялась, что жива-здорова, а это было двадцать лет назад — но все равно жалко. Пусть бы остался где-нибудь для истории.

Он представлял собой клетку из металлических реек, изнутри затянутую жесткой зеленой тканью. Кое-где эта зеленая ткань была надорвана и слегка вздувалась, когда лифт ехал.
Делал он это раскачиваясь и с громким стенающим звуком, словно привидение, оплакивающее свою горькую участь.
Собственно, на привидение, заточенное в лифтовой шахте, он и был похож.

Он соединял книгохранилища библиотеки, где я работала. Каждое утро я на нем спускалась на свое рабочее место, а вечером поднималась, иногда еще ездила на нем в течение дня — по каким-нибудь рабочим надобностям в другое хранилище или же наружу налить воды в чайник, вымыть посуду и прочее, если по каким-либо причинам вся эта роскошь на собственном этаже оказывалась недоступной.

Надо сказать, лифтов я вообще-то боюсь — фобия. Не слишком сильная — я жила на девятом этаже и все-таки ездила туда на лифте, хотя ненавидела это дело, чуть ли не зажмуривалась, пока ехала, лифты мне снились в кошмарах, и сейчас я невероятно рада, что живу невысоко и могу позволить себе ходить пешком.
И вот с этой фобией, с ночными кошмарами про лифты и прочим я в зрелом возрасте семнадцати лет попадаю, значит, работать в книгохранилище с этим самым артефактным лифтом.

Как я вообще смогла первый раз в него войти — я не помню. Помню только мысль, что если народ на нем в принципе ездит и выходит оттуда живым, значит, скорее всего, ничего не сделается и мне.

Потом, правда, я к нему привыкла, и на самом деле в итоге иррационально он напрягал меня меньше, чем темные металлические коробки современных лифтов с автоматическими дверями — хотя я понимала, что в них-то встроены системы безопасности, а вот в этого динозавра — совершенно не факт.
Но что меня удивляло — за те два года, которые я там проработала, он ни разу не ломался.

Двери его, раздвижные, складывавшиеся благодаря этим рейкам гармошкой, запирались изнутри на крючок — буквально как дачная калитка. Мне было страшно интересно, а что будет, если нажать на кнопку своего этажа не закрывая дверей, поедет ли он, и если да, то как выглядит шахта между этажами изнутри — но попробовать я, естественно, не решилась ни разу.
Однажды я, выходя из него с посудой для помывки в руках, уронила в шахту нож — он улетел в щель между лифтом и полом этажа. В общем-то в эту щель могло провалиться и много чего побольше и пошире ножа. Переступала я через нее всегда аккуратно, хотя человек в нее, конечно, свалиться все-таки не смог бы.

Когда я уходила из этой библиотеки, я, разумеется, не предполагала, что вообще когда-нибудь еще что-нибудь о ней услышу — хотя теоретически я могла бы, конечно, записаться туда в качестве читателя и пользоваться фондами, но мне за эти два года так опротивело там все, что я и представить не могла, чтобы мне этого захотелось.
Это теперь я вспоминаю ее не то чтобы с ностальгией, но со странным, мне самой не совсем понятным смешанным чувством — и уж точно без отвращения.

Но случилось так, что я сейчас общаюсь с человеком, который работает как раз там.
Причем я по его рассказам даже не сразу сообразила, что его библиотека — это та самая, где работала я.
Вот от него-то я и узнала, что артефактного лифта больше нету.

Иррациональное ощущение потери, сама не знаю почему.
Глупость редкостная.
gorgulenok: (горгуленок)
Мои православные именины совпадают с Днем Дурака.
Есть в этом для меня что-то концептуальное.
Вообще к первому апреля у меня всегда было двоякое отношение: с одной стороны, во времена моего детства у людей часто были странные на мой вкус представления о невинном розыгрыше (сейчас то ли народ вменился, то ли дело всего лишь в том, что у меня поменялось окружение), а с другой, праздник дурака — это очень правильно как идея. В том или ином смысле и в той или иной степени каждый из нас дурак, поэтому это праздник каждого из нас.

Еще мне нравится, что святая Дарья — не историческая личность, а легенда: то ли была такая, то ли не было ее.
Это в каком-то смысле ощущается как свобода.

Небо синее, как средневековая мозаика — и глядя в него, приходится напоминать себе, что это наоборот мозаика синяя как небо.
Впрочем, к вечеру оно светлеет, теряет густоту цвета, становится прозрачным.
Удивительно, какие светлые сейчас вечера.

Вчера ночью я набухалась белым сухим вином — кажется, я доросла до него, до недавнего времени я по собственному почину пила только сладкие вина, а сухое воспринимала как кислятину — и после этого долго гуляла по окрестностям. Глубокая зима царила вокруг меня, и воздух зимней оттепели, бесконечно родной горьковатый воздух московской зимней оттепели, кружил голову сильнее вина, но и успокаивал не хуже него.
А сегодня, кажется, опять весна.

...В детстве у меня был калейдоскоп, и он совершенно завораживал меня — я смотрела на разные узоры из цветных стеклышек, и мне казалось, что это кусочки каких-то других миров. Они были похожи на орнаменты из моих детских книжек — из русских сказок с иллюстрациями Билибина, на цветочные виньетки в книжке сказок Андерсена, и тому подобное.
Кстати, сказки с билибинскими иллюстрациями сейчас издали одним толстым томом. Я в размышлениях, жалко мне на это денег или не жалко. Очень хочется, на самом деле. Надо еще повнимательнее посмотреть на качество печати, конечно, для таких иллюстрированных книг это очень важно.

Так вот, моя жизнь последних месяцев мне самой напоминает калейдоскоп с кусочками миров. Пронзительно-яркими, как виньетки из детских книжек.
Они разные, такие невероятно разные — узоры, которые складываются из событий, из деталей, из символов и визуальных образов, и один мир сменяет другой — и от этой смены накрывает иногда ощущением нереальности.
Я уже не понимаю — может быть, я превратилась в какое-то новое существо, и это существо смотрит на все не обычным моим рефлексирующим, а фотографирующим взглядом, восприимчивым, но не углубляющимся. Может быть, у меня уже зеленая кожа и острые уши, а я по привычке все вижу в зеркале свое прежнее отражение, потому что ожидаю увидеть именно его.

Кстати, через неделю Мосфейр.
http://mosfair.ru/wp/
gorgulenok: (горгуленок)
Никак не могу заставить себя убрать елку. И старый Новый год уже прошел, и православное Крещение, можно сказать, уже прошло — но она такая славная, яркая, уютная, и у меня рука не поднимается.

Игрушки на ней совершенно разного возраста, и я даже если про какую-то не помню, откуда и с каких времен она у меня — по стилистике могу догадаться, когда ее сделали.
Вот несколько стеклянных цветных шишек, одна из них старше остальных — я это помню, но по ней и видно: на ней нету белого искрящегося напыления, изображающего иней, его стали делать чуть позже, зато у нее тщательней сделаны чешуйки у самого верха, где теоретически, будь она настоящей еловой шишкой, она крепилась бы к ветке.
Шишек с инеем три — розовая, бледно-лиловая и золотисто-желтая. Когда-то были еще голубая и зеленая, но они разбились, а когда, не помню.
Зеленовато-золотистая блестящая девочка, нарочито грубовато сделанная, косоглазая и с очень довольным, хотя и чуть дебильным выражением схематично-небрежно нарисованного лица (я именно о ней всегда думала, когда слышала никитинское про "ты их лепишь плоховато, ты их любишь маловато" — но надо сказать, что елочная игрушка, которую вспоминаешь в связи с совершенно далеким от Нового года стихотворением, явно чем-то тем не менее крута).
Это игрушки семидесятых-восьмидесятых — на самом деле тогда елочные игрушки были, насколько я помню, редкостно однотипными и некрасивыми, но сохранились из них лучшие, и сейчас они мне нравятся.

В детстве я любила старинные игрушки, те, которые были намного старше меня. Я помню арлекина на прищепке, у него был ярко-лиловый клетчатый костюм. Мне смутно кажется, что была еще коломбина в характерной коломбинистой полумаске, но может быть, мне просто кто-то из взрослых рассказывал про персонажей комедии дель арте, и я представила себе ее так ярко, что она отложилась в голове как реальная картинка. Вообще, чем глубже в детство, тем больше у меня в памяти путаются реальные события и фантазии — и поэтому детство кажется очень ярким, очень волшебным, очень насыщенным событиями и опытом.

Еще был, кажется, клоун с мячиками и то ли попугай, то ли какая-то сказочная птица — розовая и хохлатая.
Были две хлопушки — голубая с серебром и оранжевая с золотом, похожие на огромные конфеты. Не знаю, откуда они взялись, но разрывать их всем было слишком жалко, и их так и вешали на елку, как украшения.
Куда потом все это делось, я не знаю — что-то, наверное, у родителей, а что-то сгинуло в многочисленных наших переездах и разных житейских поворотах.
И еще была гирлянда — ее вешали не каждый Новый год, с ней было много хлопот, но как же меня от нее вштыривало, кто бы знал. Ее одной хватало, чтобы сказка врывалась в мир, чтобы становилась реальнее реальности.
Она была сделана в виде свечечек, горящих разными цветами, и если я правильно помню, их нужно было прищепками крепить к веткам елки.

Сейчас, когда у меня снова появилась новогодняя гирлянда — современная, не похожая на ту, намного более простая в обращении, но тоже сияющая разноцветными огоньками, отражающимися в шарах, мерцающими среди мишуры — я, зажигая ее, ощущаю то же самое: как распахивается сияющая волшебная сказка, мир, обычно скрытый. (Здесь нужно оговориться, чтобы быть правильно понятой: я вообще-то постоянно живу в мире сказки, точнее, сказания, где-то на грани эпоса и романа. Но это другое. Будни персонажа сказки ли, саги ли, приключенческого романа ли — это все равно будни. В них много места труду, в них есть место и слезам, и трагедии, а повествованием, не похожим на то, что обычно подается под названием "реальная жизнь", их делает осмысленность всего. Мир новогоднего волшебства — он совершенно другой.)

Самые красивые мои елочные игрушки — рубежа девяностых-двухтысячных. Это ангелочки с позолотой, скопированные с дореволюционных, и наоборот очень современное крафтовое золотое сердце, усыпанное темно-бордовым бисером, это бубенчики и колокольчики, и надверные рождественские украшения, и пышная мишура.
Они, наверное, самые разные, на них меньше всего отпечаток тех лет, когда они были сделаны — просто про них про все я помню, откуда именно они у меня взялись и когда. Большую часть подарила мама после того, как я стала жить от родителей отдельно, что-то — друзья, что-то купила я сама, потому что внезапно захотелось.

А очень узнаваемая штука, по которой будет сразу видно нынешний стиль украшений — это матовые шары разных размеров и разных оттенков: болотно-зеленый, изумрудно-зеленый, цвета бирюзы, темно-синий, будто бархатный (и точно такого же темно-синего цвета, но блестящий, а не матовый), тускло-желтый, рубиново-красный. Они висят сейчас вперемешку с усыпанными блестками и яркими, с колокольчиками, шишками, ангелочками и прочим. Сияние гирлянды то тонет в них, то вспыхивает многоцветными отблесками.

Ну и вот как я все это сниму?
gorgulenok: (горгуленок)
Когда я была маленькой, я услышала, не помню, от кого в первый раз, что в лесу есть опушка, а еще есть чаща. Опушку леса я, разумеется, могла себе представить — там реже растут деревья, и в просветы между ними видна луговина, там сплошь тропинки, и грибы уже все собрали до меня (этот предрассудок про отсутствие грибов на опушке меня, кстати, постоянно подводил и подводит), но зато там точно не заблудишься, потому что выход из леса виден.
А вот чаща меня страшно интриговала.

Я пыталась себе ее представить — вековые деревья такой высоты, что из-за них почти не видно неба, седые от мха стволы, широкие раскидистые лапы или кроны, звери, которые чувствуют себя здесь так же свободно, как я дома, сумрак, бурелом.
В самой чаще глухого леса стояла избушка, и в ней жила баба Яга.

Все, что я видела в настоящих лесах своего детства, не дотягивало до моего представления о чаще, хотя в них были и довольно старые деревья, и напластования мха, и буреломы.
Обычно во время похода в лес я рано или поздно выходила к болоту — места были такие, где в какую сторону ни иди, выйдешь либо к болоту, либо в цивилизацию — и старшие, которые были со мной, говорили: все, дальше увязнем на фиг, там совсем уже болото, пошли обратно.
Поэтому я предполагала, что чаща находится где-то за болотом.

Меня так завораживала не только чаща, но и вообще любая глубина, любое средоточие чего бы то ни было. В сказках именно там всегда мало того что происходит все самое интересное, там находятся причины всех событий, происходящих на перифериях: в самой чаще глухого леса, в самом сердце неприступных гор.

Потом, когда я выросла и начала что-то понимать о расстояниях, площадях и границах расположения, я осознала, что если я прошла лес весь целиком — наверное, его чащу я тоже прошла, если считать, что в нем вообще была чаща. И вообще, если я что-то обошла целиком — то в самом сердце я, вероятно, была тоже.
Но от этого ничего не изменилось.
Я по-прежнему считала, что я не дошла до чащи — потому что чаща такого леса, который можно пройти за полдня, просто невидима, вот и все. Она не здесь. Поэтому я в нее и не попала.
И та же фигня с "самым сердцем" чего угодно другого.

...И вот сейчас первый раз в жизни я ощутила себя в Самом Сердце Зимы.
Раньше почему-то самая долгая ночь проходила — а я не ощущала, что я в сердце зимы, так же как не ощущала в детстве, что я в чаще леса. Мне всегда казалось, что я видела только опушку, ну и немножко дальше нее. Ни морозы, ни снегопады, ни сумерки в три часа дня не давали мне ощущение, что вот она, глубина зимы, зимы как стихии, я внутри нее, в самом центре, и любое движение отсюда будет движением к выходу.
А вот сейчас я это чувствую.
Меня настигла Суть.

Теперь, пожалуй, можно и Новый год отметить.
gorgulenok: (горгуленок)
Давным-давно, несколько вечностей назад, я работала в библиотеке. Старшие коллеги говорили мне, что ее фонд составляет около миллиона книг, не считая периодики — не знаю, так ли это было, мне это количество кажется невероятно огромным, но так они говорили.
Книгохранилища там действительно казались бесконечными — длинные, длинные ряды стеллажей, металлических, темных, которые двигались по рельсам с помощью рычагов. Длинные узкие проходы между стеллажами, тусклый свет, длинные помещения, а в конце помещения дверь в следующее, и там тоже ряды стеллажей, узкие проходы, тусклый свет...

Книги стояли на полках стеллажей плотными стенами или лежали стопками. Они бывали и современными, и прошлых веков, в темных старинных обложках с рельефными корешками, с желтоватой плотной бумагой. Они были на разных языках. В мои обязанности входило искать книги, которые заказывали читатели, и отправлять их в читальный зал — для этого существовал специальный подъемник, я клала туда книги, посылала и звонила в специальный звонок, чтобы там наверху в читальном зале знали, что я их прислала. Больше всего я ненавидела старинные книги на немецком, потому что они были напечатаны готическим шрифтом, включая, разумеется, названия, а в читательских требованиях (так назывались листики с заказами книг) эти названия писались обычной современной латиницей, и иногда было совершенно невозможно догадаться, о какой книге идет речь. У книг, конечно, были шифры, но они помогали далеко не всегда.

Пыль, покрывавшая старинные книги, была какой-то особой. Она была зеленоватого цвета и лежала толстым плотным слоем. Она въедалась в руки, жила в складочках кожи, в лунках ногтей, и все на свете я ощущала сквозь ее постоянный налет на пальцах. Мне кажется, у нее даже был свой запах — хотя, возможно, это был запах чего-то еще, а я приписывала его книжной пыли. Но факт, что именно такой пыли я больше не видела никогда и нигде. Она бывает только от множества старых книг, которые долго стоят, стиснутые друг дружкой, на полках.

В книгохранилище обычно не было никого, кроме библиотекаря, но если бы кто-то спрятался там — то его невозможно было бы обнаружить. Стеллажи передвигались по рельсам, и поэтому проходы между ними исчезали и возникали волей передвигавшего. Звуки в этих помещениях разносились странно и непредсказуемо — могло быть не слышно, как в одном с тобой помещении звонит телефон, но слышно, как кто-то ходит этажом выше, причем так отчетливо, что создавалась иллюзия, будто это кто-то здесь, совсем рядом, кто-то, кого ты не видишь за рядом соседних стеллажей, кто-то, кто не хочет показываться тебе до поры до времени.
Я часто представляла себе, что было бы, если бы в библиотеку проник маньяк или же просто кто-то, кто собрался убить библиотекаря. Кажется, я начинала тогда писать не то ужастик, не то детектив про это, но напрочь не помню, в чем там было дело и зачем смерть библиотекаря кому-то понадобилась.
Там я прочитала первый раз "Имя розы".

Еще там был лифт, соединявший между собой хранилища, которым пользовались только библиотекари, работавшие в них. Я не знаю, какой эпохи был этот лифт и имел ли он хоть какое-то отношение к нормам безопасности, принятым для обычных лифтов в то время (дело происходило в середине 90-х). Все его дверцы нужно было открывать и закрывать вручную — и двери лифтовой шахты, и двери самого лифта, — сделаны были двери лифтовой кабины из металлических реек, а внутри он был обтянут зеленой тканью, благодаря которой изнутри него не было видно шахту. Ездил он медленно, сильно раскачиваясь и с громким скрежетом, как в фильме ужасов. Первое время, пользуясь им, я каждый раз при выходе из него не могла поверить, что я осталась жива и доехала куда надо — но потом привыкла.
Подъемник для книг был его младшим братом, он находился рядом с ним.

Там в этой библиотеке я прочитала первый раз Эдгара По, маркиза де Сада, Сигрид Унсет, Мигеля де Унамуно, Фрейда, Фромма, Шострома, "Критическую историю испанской инквизиции" Льоренте, Честертона от детективов до апологетики, куски из "Суммы теологии" Аквината (целиком, кажется, она тогда на русском еще вообще не выходила, хотя я могу не знать), "Исповедь" и "О Граде" Августина, "Грозовой перевал", новеллы Сервантеса и Лопе де Веги, Карлейля, который историк, Джона Локка, Макиавелли...
А еще тогда же, параллельно со всем этим, я читала Чейза и Сидни Шелдона, и любовные романы тоннами, и старые авантюрные романы — Мишеля Зевако, Понсон дю Террайля, Георга Борна.
Я читала в ту пору больше, чем в любой другой период своей жизни — больше мне тогда было нечем заняться, кроме книг, у меня больше ничего не было.
Университет и чувство интеллектуальной преемственности по отношению к людям средневековья, ролевые игры и тусовки, приключения, ночные пьянки, всё сминающие беспредельные страсти и любови, моя принадлежность другому человеку — все это было потом.
А тогда я чувствовала себя узницей книгохранилища, и мне иногда казалось, что скоро я разучусь говорить.

Почему-то сейчас я вспоминаю эти два года в библиотеке все чаще и чаще.
Я была опустошающе и безнадежно несчастна среди всего этого, но сейчас — странное дело — мне внезапно снова хочется там оказаться. Я внезапно соскучилась по этому миру, далекому от всякой нормальной реальности — по мрачной атмосфере, по безумному древнему лифту, по пожарной сигнализации со значками радиационной опасности, по лестницам, от которых кружилась голова, скамеечкам ступеньками и стремянкам, по тронутым плесенью томам двухвековой давности, по пыли со странным цветом и запахом, которой я не встречала больше нигде.
И самое смешное, что только по возможности читать сами все те тексты я не скучаю.
Ну потому что электронных библиотек же до хрена.
gorgulenok: (горгуленок)
Поглядывая за окно — а за окном дождь, плавно переходящий, а сию секунду уже окончательно перешедший в снег — все утро приговариваю: "Дождик-дождик, перестань, дождик-дождик, перестань!" И вспоминаю, что в моем детстве у этой присказки было продолжение, которое я слышала от бабушек: "Дождик-дождик, перестань, я поеду во Рязань". Я же, повторяя это за ними, часто говорила "...в Юрюзань". Юрюзань — так назывался холодильник, стоявший у бабушки, это слово была написано на его дверце, и мне оно казалось красивым, но жутко странным.
Сейчас я знаю, что это вообще-то действительно город, а еще река.

В детстве было огромное количество странных слов, не сцепленных с понятиями и оттого каких-то очень объемных, назойливых, обладающих властью заклинания.
С какого-то возраста это ушло. Сейчас, слыша странное непонятное слово, я почти всегда выкидываю его из головы тут же — рехнешься, если все, что влетает в уши, будет застревать в мозгах, там и так мало места, — а если не выкидывается, то выясняю, что это, наскоро поглядев в интернете.

А детям, нынешним детям, сегодняшний мир такой же таинственный, как мне мой тогдашний.
И они, как я Юрюзань, будут помнить какие-то другие слова, у которых нету доступного и ясного смысла.
gorgulenok: (Эльза)
Есть такое культурное представление — о дневниках или записных книжках творческого человека, где все перепутано, вверх тормашками и концов не найдешь. Это как бы такой штамп, описывающий человека с бурными страстями, богатым воображением, яркую натуру и прочее.

Примерно в таком духе:
"Сумасбродный характер Юмико отражался и в том, как она вела записи: незаполненные страницы чередовались с мелко исписанными, даты перепутаны".
Эдогава Рампо, "Игры оборотней"

Еще, кстати, одна характерная культурная черта интересных личностей — размашистый неразборчивый почерк. Сейчас с ходу не соображу, откуда бы процитировать, но встречала много раз в разных книгах, совершенно точно — причем и в художественной литературе, и в биографической, мемуарной и т.д.

Так вот, в подростковые годы и в юности я страшно расстраивалась, что у меня все не так. Как бы мне этого ни хотелось, я была просто неспособна писать так, чтобы исписанные листы чередовались с незаполненными, даты перепутывались и так далее. (Да, даты, кстати, я на всех записях в своих личных дневниках скрупулезно ставила.) Я пробовала специально писать, пропуская страницы, или с середины страниц, и т.п., но в результате это выглядело не как записки сумасбродного человека, а именно как специально пропущенные страницы, специально непонятно зачем оставленные пустые места и т.д. Посреди ровных строчек, исписанных аккуратным почерком без помарок.

И почерк у меня был практически каллиграфический, достаточно мелкий, острый и четко читаемый, и писала я без орфографических ошибок.
Посмотришь на такой почерк, и сразу понимаешь — зануда писала, редкостная. Это ж кем надо быть, чтобы было не лень выработать такой почерк? Совсем, что ли, безвольным ребенком, который всерьез относился к урокам чистописания? (В мое время чистописания как предмета, естественно, уже не было, но в культурном контексте представление о некоем нудном "чистописании" оставалось.)

Не то чтобы мне так уж не хватало признания во мне творческого начала и яркой личности — в принципе, даже одного устроенного мной скандала в те отроческие годы хватало, чтобы уяснить, что да, творческая личность, творческая — но описания перепутанных записей размашистыми нечитаемыми каракулями без конца и начала были невероятно заманчивыми, и я казалась себе какой-то убогой оттого, что у меня все не так, что я, судя по моей манере вести личные записи, какой-то человек в футляре.
Тем более что отнести меня к аккуратным, методичным и трудолюбивым персонажам с железной волей и железной дисциплиной, которым полагалось вести дневники каким-то подобным образом, было совершенно невозможно: ни дисциплины, ни трудолюбия у меня не было отродясь, и по мне это всегда было заметно невооруженным глазом.
Поэтому я не попадала ни в какую категорию и, следовательно, оказывалась для себя самой невыразительным литературным персонажем, неправильным каким-то.

...И вот сейчас, спустя много лет, я листаю свои блокноты и записные книжки в поисках черновиков на некоторые определенные темы — и внезапно вижу, что мои записи стали удивительно похожи на то, описаниям чего я страшно завидовала. Почерк, правда, у меня остался каллиграфическим — но зато он стал слегка меняться в пределах одной страницы, а иногда даже одной записи: то становиться чуть покрупнее, то чуть помельче, то острее и с более сильным наклоном, то чуть круглее и с меньшим наклоном. Но записи перестали идти в ровную строчку, и на одной странице стало можно обнаружить рядом чьи-то стихи, переписанные невесть откуда, неизвестно чей телефон, заметки про персонажа к какой-то игре, адрес какого-то магазина, время и место встречи с кем-то, список ингредиентов для магического эликсира, план-зарисовку того, кто где стоит в помещении на момент убийства в каком-то детективе, выписки из книжки по религиоведению, рецепт свинины в апельсиновом соусе с имбирем и медом, какие-то мои мысли по поводу мифологических структур в фэнтези, и т.д. и т.п.
И найти нужные мне черновики среди этого бардака стало, честно говоря, некоторой проблемой.
Раньше я все, что писала, четко группировала по темам, и черновики без начала и конца у меня не смешивались ни с конспектами каких-то материалов из разной области, ни с бытовыми заметками вида "16 ч. Савеловская у входа" — а сейчас все это превратилось в какой-то единый калейдоскоп и расползлось по разным блокнотам, тетрадкам и книжкам-ежедневникам.

Но зато я определенно стала больше походить на яркую натуру.
Оказывается, дело было не в моих качествах, а всего лишь в возрасте и образе жизни.
gorgulenok: (горгуленок)
Однажды один мой близкий человек рассказал мне, что в детстве, когда его спрашивали, кем ты хочешь быть, он отвечал — индейцем.
И до меня на этих его словах дошло, насколько я в детстве была ориентирована угадывать подразумеваемое, а не реагировать на те слова, которые были произнесены. Когда мне в детстве задавали этот вопрос, я понимала, что меня спрашивают не о том, кем я хочу быть в самом прямом смысле (королевой фей я хотела бы быть в свои пять-шесть лет, вернее, сначала принцессой, и чтобы обязательно с длинными волосами и уметь летать, а потом королевой) — а о том, кем я хочу работать, когда стану взрослой, причем профессию надо выбрать из некоего непроговоренного списка, "понятную": поваром, врачом или учительницей, например, сказать было можно, а историком-медиевистом, филологом-славистом или физиком-ядерщиком — нельзя.

Откуда я знала, что подразумевается именно это — ну, были же всякие детские книжки типа "Кем быть" с моралью "все работы хороши, выбирай на вкус", и именно они не прямо сообщали, а транслировали как нечто само собой разумеющееся, что "кем быть" — означает кем работать.

Из предложенного списка профессий меня не радовало ничего. Скажу больше — я в принципе не хотела работать в том смысле, в котором это предлагалось: ежеутренне вставать раньше, чем выспалась, идти в какое-то казенное место, там заниматься каким-то делом, которое абсолютно не вдохновляет (а как ремесло, которое сугубо взрослое дело, может вдохновлять ребенка дошкольного или младшешкольного возраста? это сейчас я понимаю, какая в принципе романтика есть в деятельности преподавателя или инженера, а тогда мне было тупо рано врубаться в эти вещи), идентифицироваться как личность вот с этим не вдохновляющим делом, посвящать ему большую часть своего времени, и так до старости, и никаких тебе игр, кукол, книжек и фантазий.
Но что-то отвечать было надо, и я говорила — учительницей.
Учительницей истории, уточняла я, когда стала чуть-чуть старше. Это было способом сказать, что я считаю себя гуманитарием и отвалите от меня с вашей алгеброй.

И все детские годы мне напрочь не приходило в голову, что можно тупо отказаться играть по правилам и ответить на тот вопрос, который задан, буквально. Феей. Мушкетером короля. Хорошим человеком.

Я помню, как с какого-то момента, уже в юности, до меня дошло — как будто инсайтом по голове ударило — что угадывать, кто что там имел в виду на самом деле, можно же отказаться. Можно не понимать намеков и отвечать на сказанные слова как они сказаны.
Вот просто игнорировать все эти гипотетические подразумевания и угадайки — и все.
Сначала мне стало очень легко. Будто бы я носила-носила на себе мешок кирпичей — и вдруг сбросила.
Потом, через некоторое время, мне стало еще и намного интересней жить. Дело в том, что если сказать можно только то, про что собеседник способен угадать, что имеется в виду — то невозможно выразить по-настоящему новую мысль. Только в таком мире, где никто заранее не знает, что ему хотят сказать, от другого человека можно узнать что-то свежее и достаточно сложное.

А потом, спустя еще какое-то время, я стала забывать, что умела это не всегда. Так со мной в принципе бывает очень часто: сначала, избавившись от какой-то докуки и решив какую-то проблему, я не думаю о ней, потому что она же уже в прошлом, а у меня наступило светлое будущее, и приятнее, да и конструктивнее морально жить в нем, а не в воспоминаниях о том, как было плохо. А потом я забываю, что проблема вообще была.

Так стирается прошлое.
gorgulenok: (горгуленок)
В детстве и когда была подростком я постоянно осенью собирала листья — чаще всего кленовые, ярко-золотые, алые и пурпурные, в причудливых переходах цветов. Я сушила их между страницами книг, а потом было совершенно непонятно, что с ними делать. Хрупкие, ломкие, в вазу не поставишь, да и не любила я букеты из сухих цветов и листьев (о флордизайне тогда еще не было никакого представления, а просто поставленными в вазу, как какие-нибудь тюльпаны, они действительно плохо смотрятся) — непонятно, к чему можно приспособить, а выкинуть — зачем тогда собирала и сушила.
Поэтому каждый год я давала себе слово больше не собирать листья, и каждый следующий год нарушала его — потому что пройти мимо иссиня-бордовых, нежно-розовых, пылающе оранжевых листьев, не подобрав их, было невозможно. И снова потом не знала, куда их девать, а они крошились в сухую листвяную пыль, засыпая ею книги, тетрадки и одежду.

Но с возрастом я все-таки взяла себя в руки и научилась с самого начала не делать того, о чем потом пожалею. Это казалось, и до сих пор кажется, страшным, ужасающим расточительством — проходить мимо этих груд осеннего золота, мимо беспризорных сокровищ, валяющихся на земле, но я научилась говорить себе: всему свое место, и этим огнями полыхающим листьям место на земле, под деревьями, среди других таких же листьев, на увядающей осенней траве. Земля и осень знают, что с ними делать, а я не знаю. Не надо брать то, что на самом деле ни за чем мне не нужно.

Но этой осенью — возможно, потому, что листопада толком не было и золотых листьев было мало, меньше, чем обычно — я все-таки не смогла удержаться. Я подумала, что теперь я, возможно, все-таки найду как их применить, все-таки со времен моего детства я увидела кучу видов и форм дизайна, о которых раньше у меня никакого представления не было.
В отличие от тех давних времен, сейчас я собирала по большей части как раз не кленовые листья, а каких-то деревьев из Ботанического, названий которых я даже не представляю — то в синевато-черных пятнышках по бордовому, то в бордовых — по розовому, то в переливах охристого и кораллового, то чистой беспримесной желтизны, с причудливой формы краями — а еще дубовые, коричневые, а еще желуди в шляпках и просто шляпки без желудей.

В общем, я высушила всю эту роскошь, а теперь смотрю на нее...
И вот что я с ней буду делать?
gorgulenok: (горгуленок)
Зацвел шиповник.
Когда я вижу его в Москве, мне каждый раз немного странно — как будто что-то из совсем другого мира незаконно пробралось сюда, чтобы передать мне привет. Впрочем, так же я чувствую себя и когда вижу среди травы московских газонов цветы белены, и пастушью сумку, и когда вижу в московских парках таволгу, и даже когда различаю в московском ночном небе Кассиопею или ковш Большой Медведицы. Это мое детство, это дачное беспредельное счастье, в ведра колодезной воды налитая свобода.

Когда мы с моими дачными подругами были маленькими, мы играли в разных персонажей — персонажиц, точнее, это в основном были девочки — которых делали из цветов. Цветок обычно обозначал юбочку, стебель — верхнюю часть тела. Цветы шиповника шли в ход так же, как и многие другие, они были красивы и шли на принцесс, королев, герцогинь — короче, тех, кто должен был быть особо нарядными.
Еще из лепестков шиповника делались волосы тем героиням, у которых они должны были быть особенно пышными и роскошными, или плащи, мантии и прочие накидки — лепесток просто накалывался на стебель цветка с обратной стороны.
Впрочем, лепестки шиповника могли быть и лодочками, плавающими по озеру, которое символизировала бочка, куда сливалась дождевая вода из водостока под крышей (это отдельная история, великая хтоническая бочка-озеро), и кроватка из них могла делаться, и еще много всего, чего я сейчас не вспомню. И еще, конечно, они потрясающе пахли.

А когда, ближе к концу лета, у шиповника созревали ягоды, мы делали из них головки для наших цветочных кукол. Ягода надевалась на стебелек другого цветка таким образом, что получалась как бы головка в короне. Цветок золотого шара с надетой на него ягодой шиповника был обычно королевой, цветок розовой мальвы или чего-нибудь еще — принцессой. Головы у наших королев и принцесс получались красного цвета, но тут уж ничего было поделать нельзя, и мы на такие мелочи внимания не обращали.

Потом, позже, мы стали делать своих персонажек из бумаги, рисовать и вырезать — но, как ни странно, это совсем не то, в этом не было той свободы играть в весь мир, делать частью игры что под руку подвернется, а завтра — что-то совсем другое. Бумажные куколки делались дольше, чем из травинки или цветка, они были не грубым символом персонажа, они претендовали на сходство — и это ограничивало.

Шиповник обычно рос у заборов, и под его кустами образовывались удобные для детей лазы и укрытия. Они были для нас и замками, и избушками, и штабами военных кампаний, и еще кучей всего. Его ветви были как своды над головой, его цветы — как украшения, вроде витражей и химер.
И до сих пор мне иррационально кажется, что если пролезть сквозь заросли шиповника — выйдешь не здесь, не в привычном мире, а там, где тебе быть естественно, где тебе следует быть. То ли потому что он рос возле калиток — калиток дачных заборов и калиток ограды поселка, которые вели не на чей-то участок, а в лес — словом, на границах, то ли потому что там, под ним, жило пространство наших игр.

Мой сторож калитки сказочной страны, мой ключ от неба, дикая и демократичная роза моего детства.


                            429673_171009_13_ArtFile_ru
gorgulenok: (горгуленок)
Была у меня в подростковые годы пластинка Патрисии Каас, которую потом я много лет не слушала — переключилась на другую музыку просто. А сейчас я ее откопала и поставила послушать.
И меня внезапно накрыло законсервированными воспоминаниями.
Не чувствами, как чаще всего со мной бывает — а информацией. Что я тогда читала, что писала сама, о чем думала — забытые совершенно вещи.

Я вспомнила, что читала тогда "Властелина мира" Беляева, и это была первая мной прочитанная вещь, где главзлодей выведен на порядки более благородным человеком, чем те обычные люди, кто как бы не делал почти ничего плохого, по крайней мере в таком масштабе — "Героя нашего времени" в смысле такой вещи не считаем, Печорин не главзлодей, он что-то другое — и меня это тогда поразило до глубины души. У меня был период короткой, но очень бурной фанатской влюбленности в Штирнера. Я в упор не понимала, как Эльза могла хотя бы даже поначалу выбрать не его, а этого своего... кого она выбрала, в общем.

Теперь-то я это понимаю. Бывает, что человек в жизни получил такой опыт — внутренний опыт, внешние обстоятельства могут на людей подействовать очень по-разному — что в отношениях начинает искать прежде всего безопасности — точнее, того, что он считает безопасностью. И то, что потенциальный партнер воспринимается как скучная личность, как нечто неопределенно-положительное, кажется залогом этой самой безопасности. Разумеется, харизматик и приключенец запросто может быть на поверку более порядочным человеком, чем весь из себя положительный обыватель или тот, кто автоматически, просто по внешнему виду, вызывает ассоциацию "простой честный парень" ("простая скромная девушка") — но человек, ищущий безопасности, не отдает себе в этом отчета. Скука кажется ему гарантией надежности.
Кстати, я считаю, что Гермиона в "Гарри Поттере" выбирает Рона по тем же причинам. Они вообще чем-то неуловимо похожи — ранимая всезнайка Гермиона и тициановская мадонна Эльза.

Почему-то именно под Патрисию Каас я тогда представляла себе лабораторию Штирнера, ночь, грозу и двоих в гостиной — мужчину, говорящего о вещах слишком страшных, чтобы с ними жить, и женщину, слушающую его. А еще — закат над рекой, лодку, стекающую с весел алую воду, странно похожую на кровь, до неестественного послушную желаниям хозяина собаку и самого ее хозяина, то переходящего от веселья к злости, то резко задумывающегося — человека, который сражается с искушением и проигрывает ему.

Еще я тогда писала очередное свое подростковое фантастическое приключалово — если меня не обманывает память, я две общие тетрадки исписала прежде чем забросила и переключилась на что-то другое — и, естественно, там было очень многое как у Беляева: персонаж-негодяй, который на самом деле не такой уж негодяй, такой отрицательный герой из категории "его-можно-понять", влюбившийся в главную героиню, научный секрет, который может принести человечеству как много пользы, так и много вреда — правда, по-моему, я так и не придумала как следует, в чем же этот секрет заключался.
Вообще, по-моему, никаких обоснуев там не было ни у чего просто как класса, зато было очень много движухи и всяких красивых моментов типа танца на крыше под луной, выпрыгиваний от погони из окна в бурные речные воды, перестрелок в темноте и прочего в таком духе.

И вот я помню, как под пластинку Каас я представляла себе разные романтические эпизоды из этой своей тогдашней писанины, а еще рисовала главную героиню — с длинными темными распущенными волосами и в синем вечернем платье до полу. Вспоминаю, про что все это было, и как выглядела тетрадка — вплоть до чернильной кляксы, видимо от потекшей ручки, на картонной обложке, и надписи "Глава I" по центру первой страницы. И воспоминания о реальных вещах, как тетрадка или рисунок, перемешиваются с придуманными сценами, какими я их тогда видела.

Забавно, как в ответ на музыку, которую я слушала тогда и не слышала ни при каких обстоятельствах после, включилась память о всех тех вещах, которые я бы в жизни не смогла вспомнить в таких подробностях специально. Как будто сундучок открылся, а там все это лежит, как положили.
А ведь когда какую-то музыку слушаешь постоянно, с ней не возникает таких устойчивых ассоциаций и она ни о чем не заставляет вспомнить. Потому что под нее о чем только не думаешь в разное время — и о совершенно разных книгах, и о близких людях и отношениях с ними, и о просто знакомых, и о том, что надо бы сходить в магазин, и еще про до фига всякого разного.
gorgulenok: (горгуленок)
Где-то в недрах моего дома прячется гигантский таракан.
Таэль его видел под ванной. Судя по размерам и виду, мадагаскарский, сбежал от кого-нибудь.

Две ночи уже прошло спокойно...
Может, он вообще уже свалил к кому-нибудь по тому же водопроводному стояку, по которому пришел сюда. Или сдох, наевшись обычных отравленных тараканов (ибо вообще-то я относительно недавно, возмутившись ростом поголовья домашнего скота, поставила тараканьи ловушки). Или живет где-то в темных закоулках под ванной, копя силы, чтобы явиться на свет Божий...
Вот сейчас он выйдет ко мне и громко скажет: "Бу!"

А ведь есть люди, которые живут в одном доме с зоомагазином.

Вообще был бы прикольный триллер — "Зоомагазин". Или фантастический фильм. Допустим, в некоем городке — маленький американский городок, ага — есть зоомагазин, где продаются редкие необычные животные. А потом выясняется, что это например обитатели другого мира, которых владелец магазина ловит благодаря ритуалу вызова духа или еще каким-нибудь способом, и продает здесь в качестве редких домашних животных.
Или — или, например, владелец магазина на самом деле чорный властелин с манией захватить мир. А зверюшки будут его армией.
В общем, что-нибудь такое.

Вообще же Таэлю везет на мадагаскарских тараканов — это не первый в его жизни. А первого в его жизни он встретил на куковлятнике, когда народ еще понятия не имел, что это за чудище такое. Тоже видимо сбежал от кого-то.
В те времена мы еще не были знакомы, и когда Таэль мне как-то к слову начал эту историю рассказывать, я поняла, что что-то мне это напоминает... И вспомнила.
В те самые времена или позже, в общем, лет двенадцать назад, один знакомый рассказывал мне это как байку.
Мне рассказывали, говорил он, что один человек на куковлятнике, ты этого человека наверное не знаешь, поймал вот такущего, с ладонь, таракана...
Ну чего, пока еще мы себя узнаем в легендах без подсказки.
gorgulenok: (горгуленок)
Я перечитываю Фрейда — конкретно "Введение в психоанализ". Первый раз со времен юности.

Вообще забавно, что книги я чаще всего помню вместе с обстоятельствами прочтения и, больше того, часто помню обстоятельства прочтения гораздо лучше, чем то, о чем в книге говорилось. Я читала "Введение в психоанализ" первый раз, когда работала в библиотеке, и стоит мне сейчас погрузиться в текст, как я вижу почти наяву — темно-зеленый переплет книги и мягкие чуть желтоватые страницы, офисное дермантиновое кресло, в котором я ухитрялась сидеть с ногами, темные металлические стеллажи с книгами, ряды и полчища стеллажей, зимние ранние сумерки за окном. Когда я то время вспоминаю, мне кажется, что оно вообще состояло из зимних сумерек — сплошных зимних сумерек, посреди которых я иногда появляюсь в летнем платье, но чаще все-таки в свитере и джинсах. С душераздирающим скрежетом ездит древний лифт, обитый внутри зеленой тканью, руки стынут от вечного холода, толстая зеленовато-серая пыль покрывает фолианты...

Если воспоминание о нынешнем чтении сохранится так же, как и то, предыдущее — а у меня так бывает, если прошло много времени и восприятие сильно изменилось — то "Введение в психоанализ" будет у меня ассоциироваться с Рождеством, свечами, кружкой с глинтвейном и праздничными салатиками, безумной декабрьской оттепелью, тревожащим воздухом и запахом воды, солнцем в синих окнах и воробьиным чириканьем, темным льдом и новогодней иллюминацией на деревьях.

Вижу сейчас до фига нового, мимо чего прошла при первом чтении.
Read more... )
gorgulenok: (горгуленок)
А вчера в парке подошла ко мне совершенно незнакомая девушка с радостным: "О, привеееет!"
И меня накрыл ступор — я ее вижу в первый раз, как мне кажется, но я полагаться на свою память на лица не могу совершенно, а вдруг мы хорошо знакомы и если я спрошу ее, кто она такая и откуда меня знает, она обидится или расстроится... И я стою и молча смотрю на нее. Она смотрит на меня. Потом неуверенно спрашивает: "Таня?"

Ко мне возвращается дар речи — благо ситуация становится понятной и очевидной. Нет, говорю я, вы перепутали меня с кем-то. И, видимо, как только я начинаю говорить, она и сама видит, что человек другой — другая мимика, другой голос, другие интонации. Извиняется, я говорю, что ничего страшного. Она спрашивает меня, нет ли у меня сестры Тани — потому что сходство невероятное. Нет, говорю я, сестры тоже нету — это действительно просто сходство. Она еще раз извиняется, я еще раз говорю, что все в порядке, мы расходимся.

И я по ассоциации вспомнила давнюю-давнюю очень странную историю, которую не вспоминала много лет.

Read more... )
gorgulenok: (горгуленок)
Когда я была маленькой, я часто, если не знала, как называется какое-нибудь растение, давала ему название сама. Как правило, это название было связано или с легендой, которую я про него придумывала, или с какими-то моими сложными ассоциациями.
В ребенке вообще очень много от демиурга, который идет по только что созданному миру — и дает имена. Или от первого человека в этом мире — одновременно и напуганного, и восхищенного.

И сейчас иногда мне мешает то, что я помню эти данные мной в детстве названия — и не сразу вспоминаю, если вспоминаю вообще, что это не настоящие названия этих растений, что их я сама придумала.

Например, сейчас цветет что-то такое похожее на маленькие белые звездочки в траве — я до сих пор не знаю, как оно называется на самом деле, надо бы выяснить как-нибудь, что ли. А в детстве я называла эти цветы "белокаменка" (или "белокамка", благо ребенок часть корня из слова может потерять как нефиг делать), потому что они ассоциировались у меня со стенами средневековых крепостей, и я представляла себе, что они вырастают там, где лежали камни разрушенных врагом замков. Не только там, конечно — иначе бы что они делали у нас в подмосковном дачном поселке.
А еще где стены, там и затворники — и я представляла себе, как в такое растение превращается девушка, сидящая в заточении долгие, долгие годы.

Еще, я помню, была какая-то "змеиная трава" или "змей-трава" — растение с пушистыми зонтиками цветов и толстыми трубчатыми стеблями. Я верила — не знаю, сама я это придумала или кто-то из старших девчонок сказал — что в них живут змеи, и если сорвать такое растение, а в его стебле окажется змея — то она укусит тебя, и ты умрешь.
Смерть тогда была очень страшна, но абсолютно нереальна — как символ какого-то невыразимого ужаса, а не прискорбное, но неизбежное в жизни каждого человека событие.

Забавно, что я, если меня не подводит память, давала имена только травам — но не деревьям. То ли все попадавшиеся мне тогда деревья я знала по названиям, то ли относилась к деревьям с пиететом, как ко взрослым — и не считала себя вправе.
Про деревья я помню другое. Когда я была маленькой, мы с мамой жили на Смоленском бульваре — это центр Москвы, и деревья там росли внутри металлических ажурных кованых рам, лежащих на земле. Я не знала, зачем деревья посадили в клетку — в том возрасте я воспринимала это именно так — но предполагала, что это для того, чтобы они не могли вылезти из земли и пойти куда им хочется, чтобы были вынуждены расти именно там, куда их посадили.
Не знаю, откуда у меня возникла эта идея, честно.

Так вот, я представляла себе, как это должно не нравиться деревьям, и как они отомстят людям — то есть нам — если сумеют однажды разбить эти рамы и вырваться на свободу. Что характерно, я считала, что они при этом будут абсолютно правы — и это меня печалило и пугало. Вообще-то всем сердцем я была на стороне деревьев, а не на стороне их тюремщиков людей.
А вот что это были за деревья, я не помню уже. Что росло тридцать лет назад на Смоленском бульваре? Кажется, тополя.
gorgulenok: (горгуленок)
А по ночам на иве, что под окном, вырастают серебряные яблочки.
А с восходом пропадают, будто и не было.

А с балкона до ветки не дотянуться и с ивы серебряных яблок не сорвать. Поэтому я их не пробовала и не знаю, вкусные ли они, и что от них бывает с тем, кто их ел — вечная ли юность, вечная ли радость...

Когда я была маленькой, я знала, что в огромном полудиком сквере под холмистым склоном — с него зимой дети катались на санках, да и сейчас катаются — жила ведьма. Днем она спала под холмом, а по ночам выбиралась оттуда на охоту, ну и вообще гулять. Полагаю, что она была людоедкой, как ведьма из пряничного домика из сказки братьев Гримм — но вообще я не вникала. Мне было очень интересно с ней познакомиться, но вся беда была в том, что днем она спала, а по ночам, когда она вылезала из-под своего холма, спала уже я.
Есть что-то очень глубокое, очень первоначальное, абсолютно невыразимое в том, чтобы все время быть совсем рядом — и не иметь возможности коснуться.
Чем-то напоминает попытки дотронуться до собственного отражения или перегнать собственную тень.
gorgulenok: (горгуленок)
... о том, что для меня никогда не имело значения разделение детских игрушек на мальчиковые и девочковые — сама я с равным успехом играла и в куклы, и в солдатики, и по взрослому человеку никогда не могу сказать, предпочитал он то или другое, и следует ли из этого что-нибудь. Зато для меня имеет значение совершенно другое разделение — в себя человек предпочитал играть или в персонажей.

В себя — это "я лошадка", "я пожарник", "я разведчик", "я принцесса", "я мушкетер", "я сражаюсь со злыми инопланетянами" (Карабасом-Барабасом, Урфином Джюсом, Дарт Вейдером, Волдемортом, и тд и тп), "я ищу клад", "я лечу на другую планету". В персонажей — это в то, что происходит с придуманными существами, а изображают их куклы, солдатики, травинки, палочки, скрученные тряпочки, может и ничего не изображать, они могут быть полностью воображаемыми.
Есть еще забавный промежуточный вариант — когда ребенок играет в себя в мире персонажей или в персонажа в своем реальном мире. Например, я — королева, а куклы — мои придворные, у них там что-то интересное происходит между собой, и я в это играю, но еще я в их отношения вмешиваюсь сама, поскольку я их королева.

Вообще лично я сама играла и в то, и в другое, и в третье, и можно без хлеба, но предпочитала играть в персонажей. И почти никогда я не ассоциировала себя с персонажами историй, которые придумывала — ни в детстве, ни позже. У меня был, правда, период мерисьюшных персонажей, но он был недолгим и, самое главное, на самом деле я все-таки не представляла себе, что все это происходит со мной. Что я себя с этими персонажами идентифицировала — я могу сказать только сейчас и только глядя на них и на все истории с ними со стороны, тогда же я этого вовсе не понимала. Пожалуй — и сейчас я думаю, что, возможно, многим девочкам-подросткам именно для этого и нужны мери-сью — это был способ уяснить, какой хотя бы примерно я хочу себя видеть.

... Мне и теперь, когда я собираюсь на ролевую игру, всегда интереснее мир — или по крайней мере мирок, который будет окружать меня — чем персонаж, которого я буду играть. И вопрос мастера: "Кем ты хочешь быть?" поэтому почти всегда вызывает у меня ступор. Я не могу сказать: "Кем угодно," не настолько я хороший игрок, чтоб кого угодно сыграть — хреновый я игрок на самом деле, если честно, и диапазон ролей у меня очень маленький. Но честный ответ почти всегда должен бы звучать так: "Мне наплевать кем, лишь бы я это технически отыграть могла — я на твою игру хочу," — а это совсем не то, что надо услышать мастеру.
Бывают исключения, бывают роли, которые я именно что хочу сыграть, именно этого персонажа в этом мире — но это редкость.
gorgulenok: (горгуленок)
Когда я была подростком, я — как и многие — представляла себе разные обрывочные сцены или целые истории, происходящие не здесь-и-сейчас. Иногда это были вполне узнаваемые эпохи и страны, иногда антураж был каким-то полусказочным, полусредневековым, действующим лицом могла быть я, но изменившаяся практически до неузнаваемости, а могли быть какие-то совершенно другие персонажи.
Еще я часто дорисовывала себе вокруг каких-то бытовых деталей совсем другие картины. Башенка эркера, узкое окно — и я почти что воочию могла увидеть, например, как оттуда выглядывает девушка в бархатном платье и с золотым венцом поверх замысловато уложенных кос. Ну и так далее.

На той улице, по которой от моего  дома нужно было идти к метро, стоял дом с полуподвальным этажом. Окна этого полуподвала находились вровень с асфальтом, и их закрывали решетки.
Часто, когда я шла мимо этих окон, мне виделась одна и та же картина. Я — или девушка, которой я могла бы быть в другом, совершенно другом мире — идет, на ней развевающееся длинное платье, а из-за решеток тянутся руки людей. Никакой предыстории или продолжения у этого эпизода не было, но из него самого я могу предположить, что это были узники или обитатели какой-то кошмарной ночлежки для изгоев общества. Руки — в рубцах, в ожогах, перевязанные какими-то тряпками, просто нормальные человеческие руки, просовываются между прутьев решетки и тянутся ко мне, а я придерживаю разлетающиеся легкие юбки, чтобы они не схватили меня за них, и иду мимо.

Естественно, из какого контекста взялась такая картинка, представить себе несложно — это вперемешку "Трудно быть богом", и Гюго, и "Мио, мой Мио", и "Три толстяка", и еще масса всего самого разного. Забавно другое.
Девушка, которой я была в том эпизоде, явно совершенно не имела никакого отношения к ущемленным, обиженным и униженным за решеткой. Если она им и сочувствовала, то никак этого не проявляла. Более того — из того, как она выглядела, как держалась от этих решеток подальше, как брезгливо подбирала юбки, я сделала бы вывод, что она уж скорее как-то относилась к тем, кто обладателей рук за решетки поместил.
Не в книжных традициях делать героем угнетателя, а не жертву. Тюремщика, а не узника, судью, а не подсудимого, рабовладельца, а не раба. Разумеется, у прекрасной дамы, как и у благородного кавалера, есть слуги, но это совсем другая парадигма — не парадигма угнетения. Мало ли кто кому и почему служит, и никто не сказал, что кому-то обязательно от этого плохо. Сыщик тоже вполне может выслеживать преступника, и он не становится от этого обязательно ноттингемским шерифом, а преступник Робин Гудом. Но решетки, тянущиеся на волю руки, контраст грязных перевязок и роскошного наряда — все это как раз создает парадигму угнетателя и угнетаемого, и расстановка плюсов и минусов в ней однозначна и не нами придумана: сочувствовать следует тому, кто в цепях и в лохмотьях, а сволочь в кружевах — она сволочь и есть, и идентифицировать себя с ней, мягко говоря, странно. По крайней мере, так по идее должно быть для романтически настроенного подростка.

Для меня, судя по моим фантазиям и самоидентификации в них, так не было.
Разумеется, существует романтика контрреволюции (и я ее нежно люблю, понимаю и разделяю), но она, если посмотреть на нее внимательно, полностью соответствует все той же системе ценностей; просто жертва и герой в ней — аристократ, а палач — разбушевавшаяся чернь.
Примерять же на себя роль того, кто угнетает и притесняет кого-то безвинного, или же по крайней мере заодно с этим угнетателем — это совсем другое.

Еще, я помню, мы со школьными подружками примерно в те же годы играли в "Рабыню Изауру", и я всегда была главным злодеем, рабовладельцем и притеснителем, доном Леонсио. Но здесь с объяснением все могло быть куда проще — дона Леонсио никто из девчонок не хотел играть, поскольку он плохой и вообще, а я хорошо понимала, что это самая удобная роль на предмет движухи, да и вообще уже тогда отлично знала, что отрицательных персонажей играть так, чтобы иметь массу успеха, проще, чем положительных.
Но воображать себя девочкой, отказывающей в помощи каким-то несчастным в клетке, меня точно никто не принуждал.

Друзья мои, а у вас были персонажи, которых в книге или в фильме было бы проще и естественней сделать отрицательными действующими лицами, чем положительными?
gorgulenok: (мисс Марпл)
А "Кима" я так и не дочитала. Причем не дочитала его как минимум второй раз.

Предыдущий раз был в подростковом возрасте. Я ездила с родителями куда-то, кажется, на юг, в Приазовье, и была жара, которая сливалась в моем восприятии с жарой киплинговской Индии, духота поезда, тяжелый воздух, и я валяюсь на нижней полке и читаю "Кима", читаю независимо от того, хочется ли мне, потому что в дорогу я других книг не взяла (или прочла уже все остальное, не помню). Дорога — и дорога у Киплинга, поезд — и поезд у Киплинга, жара, пыль, попутчики — но я отлично понимала, как чувствовала бы себя, если бы ехала, как персонажи Киплинга, как придется и с кем придется, если бы жара была не нашей южной, а действительно такой, как в Индии, если бы нормы гигиены вокруг меня были такими, какими они были в индийской глубинке второй половины XIX века. И я начинала тихо ненавидеть все, про что читаю — пронырливого мальчишку, моего сверстника, чей внутренний мир был от моего бесконечно далек, наивного ламу, которому почему-то не сидится в своих чистых недоступных горах, индусов, которые развели у себя такое, англичан, которые какого-то хрена поперлись в этот ад, как будто нехороша им Европа... Я чувствовала себя в тот момент очень европейской девочкой, очень чистенькой и наивной — и мне хотелось вынуть киплинговскую Индию у себя из головы, как хотелось все время умыться холодной чистой водой, которой на юге не то что не бывает... но вы поняли.

Я очень хорошо помню книжку — в мягком переплете, в оранжевой обложке, и одну из страниц я измазала раздавленной ягодой черешни. Что забавно, черешню я как любила до того, так любить и не перестала. А вот "Кима", приехав в Москву, радостно забросила куда-то подальше — у меня нет привычки всегда дочитывать книги, которые начала, я вообще не книжная девочка, в смысле не из тех, кому читать необходимо как дышать.
Потом я эту книжку отдала человеку, который, в отличие от меня, "Кима" любит — и была счастлива.

И вот сейчас стала я собираться на игру по киплинговским рассказам и "Киму".
Рассказы я перечитала с удовольствием. Они яркие, многоцветные и все состоят из переливов, из мерцания густых сочных тонов, они ласкают мою любовь к краскам — животную, предрассудочную, лежащую глубже и хорошего вкуса, и интеллекта. Хотя, например, сборник "Три солдата" я раньше не читала и думаю, что не оценила бы его в юности — слишком тяжка была бы мне его безнадежность.
Но в общем, я решила, что надо попробовать перечитать "Кима" — есть хороший шанс, что я до него доросла. И игра такой хороший повод, в конце концов.

Я начала читать, и первые страниц пятьдесят читала с удовольствием. Ну вот, думала я, вот я и доросла до Киплинга, все-таки что-то происходит с возрастом и с опытом, не только организм изнашивается, но и в голове что-то меняется.
А потом... Потом я вдруг стала ловить себя на тех же ощущениях, что и тогда, в подростковые годы — тоска, грязь, безысходность, непонятные и бесконечно далекие от меня люди, что я здесь делаю, что... Я, европейская девочка, все та же девочка с чистенькими ладошками — что я забыла в этой Индии, мне же никогда не полюбить этой земли, никогда не понять этих людей. И я вспомнила вдруг, что те же, ровно те ощущения испытывала, когда читала "Кима" в первый раз, и что точно так же, как сейчас, возникли они у меня не сразу — а как раз где-то после четверти книги. И тут я стала вспоминать — вот, эта фраза и ощущение, которое тогда у меня после нее возникло, вот персонаж — и мое тогдашнее отношение к нему...
Надо быть великим писателем, конечно, чтобы суметь внушить вот именно такое чувство — чуждости, грязи, нежелания иметь к этому отношения вообще-совсем-никак — незаметными фразами, мелкими эпизодами, вовремя появляющимися персонажами, которые сами по себе никакого отвращения не вызывают. Ибо это — заложено в тексте. Я поняла это, перечитывая "Кима" не в духоте поезда и не под солнцем на пляже, а у себя дома, кутаясь от августовской прохлады в плед и слушая краем уха стук дождя за окном, с той же электронной книжки, с которой читала и рассказы Киплинга, и, до того, Агату Кристи, и Мартина, и Панкееву, и Уайльда, и Умберто Эко, и какие-то фанфики.

И вот после этого я поняла, что мне надо ехать на эту игру англичанкой — типично английской леди, сгусточком Англии в индийском захолустье. Нужное ощущение я поймала.
gorgulenok: (Default)
Когда я была маленькой, в Москве были Дворы. Частично они, в общем, остались и сейчас, где их не перегородили для прохода и не построили гаражи. У нас был огромный двор пополам с соседним домом, где-то на треть цивизованный - с песочницей и качелями - а на остальной его части росли деревья, ближе к дому бегали кошки, дальше от него - гуляли собаки и пили алкаши. Это был бабушкин двор, а ещё был наш - там территория, отведённая для детей, была гораздо меньше, он был опаснее и более неуютным, потому что со всех сторон его окружала проезжая часть. Не то чтобы там так уж часто ездили машины, но для того, чтобы не разрешать малышне туда выбегать, вполне хватало.
Ещё были чужие дворы.

В большинстве их были песочницы, горка, чтобы с неё ездить, шведские стенки, качели, карусель. Кроме одного-единственного двора, в котором всего этого джентльменского набора не было, зато было заколдованное королевство.

Много воспоминаний и фантазий детских и недавних )

Profile

gorgulenok: (Default)
gorgulenok

September 2017

S M T W T F S
      12
3456 789
10111213141516
17181920212223
24252627282930

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 25th, 2017 01:28 pm
Powered by Dreamwidth Studios