
Когда я была маленькой, я часто, если не знала, как называется какое-нибудь растение, давала ему название сама. Как правило, это название было связано или с легендой, которую я про него придумывала, или с какими-то моими сложными ассоциациями.
В ребенке вообще очень много от демиурга, который идет по только что созданному миру — и дает имена. Или от первого человека в этом мире — одновременно и напуганного, и восхищенного.
И сейчас иногда мне мешает то, что я помню эти данные мной в детстве названия — и не сразу вспоминаю, если вспоминаю вообще, что это не настоящие названия этих растений, что их я сама придумала.
Например, сейчас цветет что-то такое похожее на маленькие белые звездочки в траве — я до сих пор не знаю, как оно называется на самом деле, надо бы выяснить как-нибудь, что ли. А в детстве я называла эти цветы "белокаменка" (или "белокамка", благо ребенок часть корня из слова может потерять как нефиг делать), потому что они ассоциировались у меня со стенами средневековых крепостей, и я представляла себе, что они вырастают там, где лежали камни разрушенных врагом замков. Не только там, конечно — иначе бы что они делали у нас в подмосковном дачном поселке.
А еще где стены, там и затворники — и я представляла себе, как в такое растение превращается девушка, сидящая в заточении долгие, долгие годы.
Еще, я помню, была какая-то "змеиная трава" или "змей-трава" — растение с пушистыми зонтиками цветов и толстыми трубчатыми стеблями. Я верила — не знаю, сама я это придумала или кто-то из старших девчонок сказал — что в них живут змеи, и если сорвать такое растение, а в его стебле окажется змея — то она укусит тебя, и ты умрешь.
Смерть тогда была очень страшна, но абсолютно нереальна — как символ какого-то невыразимого ужаса, а не прискорбное, но неизбежное в жизни каждого человека событие.
Забавно, что я, если меня не подводит память, давала имена только травам — но не деревьям. То ли все попадавшиеся мне тогда деревья я знала по названиям, то ли относилась к деревьям с пиететом, как ко взрослым — и не считала себя вправе.
Про деревья я помню другое. Когда я была маленькой, мы с мамой жили на Смоленском бульваре — это центр Москвы, и деревья там росли внутри металлических ажурных кованых рам, лежащих на земле. Я не знала, зачем деревья посадили в клетку — в том возрасте я воспринимала это именно так — но предполагала, что это для того, чтобы они не могли вылезти из земли и пойти куда им хочется, чтобы были вынуждены расти именно там, куда их посадили.
Не знаю, откуда у меня возникла эта идея, честно.
Так вот, я представляла себе, как это должно не нравиться деревьям, и как они отомстят людям — то есть нам — если сумеют однажды разбить эти рамы и вырваться на свободу. Что характерно, я считала, что они при этом будут абсолютно правы — и это меня печалило и пугало. Вообще-то всем сердцем я была на стороне деревьев, а не на стороне их тюремщиков людей.
А вот что это были за деревья, я не помню уже. Что росло тридцать лет назад на Смоленском бульваре? Кажется, тополя.